![]() |

Первая любовь
VI
Целый вечер и следующее утро я провел в каком-то унылом онемении.
Помнится, я попытался работать и взялся за Кайданова - но напрасно
мелькали передо мною разгонистые строчки и страницы знаменитого
учебника. Десять раз сряду прочел я слова: "Юлий Цезарь отличался
воинской отвагой" - не понял ничего и бросил книгу. Перед обедом я опять
напомадился и опять надел сюртучок и галстух.
- Это зачем? - спросила матушка. - Ты еще не студент, и бог знает,
выдержишь ли ты экзамен. Да и давно ли тебе сшили куртку? Не бросать же
ее!
- Гости будут, - прошептал я почти с отчаянием.
- Вот вздор! какие это гости!
Надо было покориться. Я заменил сюртучок курткой, но галстуха не снял.
Княгиня с дочерью явилась за полчаса до обеда; старуха сверх зеленого,
уже знакомого мне платья накинула желтую шаль и надела старомодный чепец
с лентами огненного цвета. Она тотчас заговорила о своих векселях,
вздыхала, жаловалась на свою бедность, "канючила", но нисколько не
чинилась: так же шумно нюхала табак, так же свободно поворачивалась и
ерзала на стуле. Ей как будто и в голову не входило, что она княгиня.
Зато Зинаида держала себя очень строго, почти надменно, настоящей
княжной. На лице ее появилась холодная неподвижность и важность - и я не
узнавал ее, не узнавал ее взглядов, ее улыбки, хотя и в этом новом виде
она мне казалась прекрасной. На ней было легкое барежевое платье с
бледно-синими разводами; волосы ее падали длинными локонами вдоль щек -
на английский манер; эта прическа шла к холодному выражению ее лица.
Отец мой сидел возле нее во время обеда и со свойственной ему изящной и
спокойной вежливостью занимал свою соседку. Он изредка взглядывал на нее
- и она изредка на него взглядывала, да так странно, почти враждебно.
Разговор у них шел по-французски; меня, помнится, удивила чистота
Зинаидина произношения. Княгиня, во время стола, по-прежнему ничем не
стеснялась, много ела и хвалила кушанья. Матушка видимо ею тяготилась и
отвечала ей с каким-то грустным пренебрежением; отец изредка чуть-чуть
морщил брови. Зинаида также не понравилась матушке.
- Это какая-то гордячка, - говорила она на следующий день. - И подумаешь
чего гордиться - avec sa mine de grisette! [с ее внешностью гризетки! -
фр.]
- Ты, видно, не видала гризеток, - заметил ей отец.
- И слава богу!
- Разумеется, слава богу... только как же ты можешь судить о них? На
меня Зинаида не обращала решительно никакого внимания. Скоро после обеда
княгиня стала прощаться.
- Буду надеяться на ваше покровительство, Марья Николаевна и Петр
Васильич, - сказала она нараспев матушке и отцу. - Что делать! Были
времена, да прошли. Вот и я - сиятельная, - прибавила она с неприятным
смехом, - да что за честь, коли нечего есть.
Отец почтительно ей поклонился и проводил ее до двери передней. Я стоял
тут же в своей куцей куртке и глядел на пол, словно к смерти
приговоренный. Обращение Зинаиды со мной меня окончательно убило. Каково
же было мое удивление, когда, проходя мимо меня, она скороговоркой и с
прежним ласковым выражением в глазах шепнула мне:
- Приходите к нам в восемь часов, слышите, непременно.
Я только развел руками - но она уже удалилась, накинув на голову белый
шарф.
VII
Ровно в восемь часов я в сюртуке и с приподнятым на голове коком входил
в переднюю флигелька, где жила княгиня. Старик слуга угрюмо посмотрел на
меня и неохотно поднялся с лавки. В гостиной раздавались веселые голоса.
Я отворил дверь и отступил в изумлении. Посреди комнаты, на стуле,
стояла княжна и держала перед собой мужскую шляпу; вокруг стула
толпились пятеро мужчин. Они старались запустить руки в шляпу, а она
поднимала ее кверху и сильно встряхивала ею. Увидевши меня, она
вскрикнула:
- Постойте, постойте! новый гость, надо и ему дать билет, - и, легко
соскочив со стула, взяла меня за обшлаг сюртука. - Пойдемте же, -
сказала она, - что вы стоите? Messieurs [Господа - фр.], позвольте вас
познакомить: это мсьё Вольдемар, сын нашего соседа. А это, - прибавила
она, обращаясь ко мне и указывая поочередно на гостей, - граф Малевский,
доктор Лушин, поэт Майданов, отставной капитан Нирмацкий и Беловзоров,
гусар, которого вы уже видели. Прошу любить да жаловать.
Я до того сконфузился, что даже не поклонился никому; в докторе Лушине я
узнал того самого черномазого господина, который так безжалостно меня
пристыдил в саду; остальные были мне незнакомы.
- Граф! - продолжала Зинаида, - напишите мсьё Вольдемару билет.
- Это несправедливо, - возразил с легким польским акцентом граф, очень
красивый и щегольски одетый брюнет, с выразительными карими глазами,
узким белым носиком и тонкими усиками над крошечным ртом. - Они не
играли с нами в фанты.
- Несправедливо, - повторили Беловзоров и господин, названный отставным
капитаном, человек лет сорока, рябой до безобразия, курчавый, как арап,
сутуловатый, кривоногий и одетый в военный сюртук, без эполет,
нараспашку.
- Пишите билет, говорят вам, - повторила княжна. - Это что за бунт? Мсьё
Вольдемар с нами в первый раз, и сегодня для него закон не писан. Нечего
ворчать, пишите, я так хочу.
Граф пожал плечами, но наклонил покорно голову, взял перо в белую,
перстнями украшенную руку, оторвал клочок бумаги и стал писать на нем.
- По крайней мере, позвольте объяснить господину Вольдемару, в чем дело,
- начал насмешливым голосом Лушин, - а то он совсем растерялся. Видите
ли, молодой человек, мы играли в фанты; княжна подверглась штрафу, и
тот, кому вынется счастливый билет, будет иметь право поцеловать у ней
ручку. Поняли ли вы, что я вам сказал?
Я только взглянул на него и продолжал стоять как отуманенный, а княжна
снова вскочила на стул и снова принялась встряхивать шляпой. Все к ней
потянулись - и я за другими.
- Майданов, - сказала княжна высокому молодому человеку с худощавым
лицом, маленькими слепыми глазками и чрезвычайно длинными черными
волосами,
- вы, как поэт, должны быть великодушны и уступить ваш билет мсьё
Вольдемару, так, чтобы у него было два шанса вместо одного.
Но Майданов отрицательно покачал головой и взмахнул волосами. Я после
всех опустил руку в шляпу, взял и развернул билет... Господи! что
сталось со мною, когда я увидел на нем слово: поцелуй!
- Поцелуй! - вскрикнул я невольно.
- Браво! он выиграл, - подхватила княжна. - Как я рада! - Она сошла со
стула и так ясно и сладко заглянула мне в глаза, что у меня сердце
покатилось. - А вы рады? - спросила она меня
- Я?.. - пролепетал я.
- Продайте мне свой билет, - брякнул вдруг над самым моим ухом
Беловзоров. - Я вам сто рублей дам.
Я отвечал гусару таким негодующим взором, что Зинаида захлопала в
ладоши, а Лушин воскликнул: молодец!
- Но, - продолжал он, - я, как церемониймейстер, обязан наблюдать за
исполнением всех правил. Мсьё Вольдемар, опуститесь на одно колено. Так
у нас заведено.
Зинаида стала передо мной, наклонила немного голову набок, как бы для
того, чтобы лучше рассмотреть меня, и с важностью протянула мне руку. У
меня помутилось в глазах; я хотел было опуститься на одно колено, упал
на оба - и так неловко прикоснулся губами к пальцам Зинаиды, что слегка
оцарапал себе конец носа ее ногтем.
- Добре! - закричал Лушин и помог мне встать.
Игра в фанты продолжалась. Зинаида посадила меня возле себя. Каких ни
придумывала она штрафов! Ей пришлось, между прочим, представлять
"статую" - и она в пьедестал себя выбрала безобразного Нирмацкого,
велела ему лечь ничком, да еще уткнуть лицо в грудь. Хохот не умолкал ни
на мгновение. Мне, уединенно и трезво воспитанному мальчику, выросшему в
барском степенном доме, весь этот шум и гам, эта бесцеремонная, почти
буйная веселость, эти небывалые сношения с незнакомыми людьми так и
бросились в голову. Я просто опьянел, как от вина. Я стал хохотать и
болтать громче других, так что даже старая княгиня, сидевшая в соседней
комнате с каким-то приказным от Иверских ворот, позванным для совещания,
вышла посмотреть на меня. Но я чувствовал себя до такой степени
счастливым, что, как говорится, в ус не дул и в грош не ставил ничьих
насмешек и ничьих косых взглядов. Зинаида продолжала оказывать мне
предпочтение и не отпускала меня от себя. В одном штрафе мне довелось
сидеть с ней рядом, накрывшись одним и тем же шелковым платком: я должен
был сказать ей свой секрет. Помню я, как наши обе головы вдруг очутились
в душной, полупрозрачной, пахучей мгле, как в этой мгле близко и мягко
светились ее глаза и горячо дышали раскрытые губы, и зубы виднелись, и
концы ее волос меня щекотали и жгли. Я молчал. Она улыбалась таинственно
и лукаво и наконец шепнула мне: "Ну что же?", а я только краснел, и
смеялся, и отворачивался, и едва переводил дух. Фанты наскучили нам, -
мы стали играть в веревочку. Боже мой! какой я почувствовал восторг,
когда, зазевавшись, получил от ней сильный и резкий удар по пальцам, и
как потом я нарочно старался показывать вид, что зазевываюсь, а она
дразнила меня и не трогала подставляемых рук!
Да то ли мы еще проделывали в течение этого вечера! Мы и на фортепьяно
играли, и пели, и танцевали, и представляли цыганский табор. Нирмацкого
одели медведем и напоили водою с солью. Граф Малевский показывал нам
разные карточные фокусы и кончил тем, что, перетасовавши карты, сдал
себе в вист все козыри, с чем Лушин "имел честь его поздравить".
Майданов декламировал нам отрывки из поэмы своей "Убийца" (дело
происходило в самом разгаре романтизма), которую он намеревался издать в
черной обертке с заглавными буквами кровавого цвета; у приказного от
Иверских ворот украли с колен шапку и заставили его, в виде выкупа,
проплясать казачка; старика Вонифатия нарядили в чепец, а княжна надела
мужскую шляпу... Всего не перечислишь. Один Беловзоров все больше
держался в углу, нахмуренный и сердитый... Иногда глаза его наливались
кровью, он весь краснел, и казалось, что вот-вот он сейчас ринется на
всех нас и расшвыряет нас, как щепки, во все стороны; но княжна
взглядывала на него, грозила ему пальцем, и он снова забивался в свой
угол.
Мы наконец выбились из сил. Княгиня уж на что была, как сама выражалась,
ходка - никакие крики ее не смущали, - однако и она почувствовала
усталость и пожелала отдохнуть. В двенадцатом часу ночи подали ужин,
состоявший из куска старого, сухого сыру и каких-го холодных пирожков с
рубленой ветчиной, которые мне показались вкуснее всяких паштетов; вина
была всего одна бутылка, и та какая-то странная: темная, с раздутым
горлышком, и вино в ней отдавало розовой краской: впрочем, его никто не
пил. Усталый и счастливый до изнеможения, я вышел из флигеля; на
прощанье Зинаида мне крепко пожала руку и опять загадочно улыбнулась.
Ночь тяжело и сыро пахнула мне в разгоряченное лицо; казалось,
готовилась гроза; черные тучи росли и ползли по небу, видимо меняя свои
дымные очертания. Ветерок беспокойно содрогался в темных деревьях, и
где-то далеко за небосклоном, словно про себя, ворчал гром сердито и
глухо.
Через заднее крыльцо пробрался я в свою комнату. Дядька мой спал на
полу, и мне пришлось перешагнуть через него; он проснулся, увидал меня и
доложил, что матушка опять на меня рассердилась и опять хотела послать
за мною, но что отец ее удержал. (Я никогда не ложился спать, не
простившись с матушкой и не испросивши ее благословения) Нечего было
делать!
Я сказал дядьке, что разденусь и лягу сам, - и погасил свечку. Но я не
разделся и не лег.
Я присел на стул и долго сидел как очарованный. То, что я ощущал, было
так ново и так сладко... Я сидел, чуть-чуть озираясь и не шевелясь,
медленно дышал и только по временам то молча смеялся, вспоминая, то
внутренно холодел при мысли, что я влюблен, что вот она, вот эта любовь.
Лицо Зинаиды тихо плыло передо мною во мраке - плыло и не проплывало;
губы ее все так же загадочно улыбались, глаза глядели на меня немного
сбоку, вопросительно, задумчиво и нежно... как в то мгновение, когда я
расстался с ней. Наконец я встал, на цыпочках подошел к своей постели и
осторожно, не раздеваясь, положил голову на подушку, как бы страшась
резким движением потревожить то, чем я был переполнен...
Я лег, но даже глаз не закрыл. Скоро я заметил, то ко мне в комнату
беспрестанно западали какие-то слабые отсветы. Я приподнялся и глянул в
окно. Переплет его четко отделялся от таинственно и смутно белевших
стекол. "Гроза", - подумал я, - и точно была гроза, но она проходила
очень далеко, так что и грома не было слышно; только на небе непрерывно
вспыхивали неяркие, длинные, словно разветвленные молнии: они не столько
вспыхивали, сколько трепетали и подергивались, как крыло умирающей
птицы. Я встал, подошел к окну и простоял там до утра... Молнии не
прекращались ни на мгновение; была, что называется в народе, воробьиная
ночь. Я глядел на немое песчаное поле, на темную мйссу Нескучного сада,
на желтоватые фасады далеких зданий, тоже как будто вздрагивавших при
каждой слабой вспышке... Я глядел - и не мог оторваться; эти немые
молнии, эти сдержанные блистания, казалось, отвечали тем немым и тайным
порывам, которые вспыхивали также во мне. Утро стало заниматься; алыми
пятными выступила заря. С приближением солнца все бледнели и сокращались
молнии: они вздрагивали все реже и реже и исчезли наконец, затопленные
отрезвляющим и несомнительным светом возникавшего дня...
И во мне исчезли мои молнии. Я почувствовал большую усталость и
тишину... но образ Зинаиды продолжал носиться, торжествуя, над моею
душой. Только он сам, этот образ, казался успокоенным: как полетевший
лебедь - от болотных трав, отделился он от окружавших его других
неблаговидных фигур, и я, засыпая, в последний раз припал к нему с
прощальным и доверчивым обожанием...
О, кроткие чувства, мягкие звуки, доброта и утихание тронутой души,
тающая радость первых умилений любви, - где вы, где вы?
VIII
На следующее утро, когда я сошел к чаю, матушка побранила меня - меньше,
однако, чем я ожидал - и заставила меня рассказать, как я провел
накануне вечер. Я отвечал ей в немногих словах, выпуская многие
подробности и стараясь придать всему вид самый невинный.
- Все-таки они люди не comme il faut, - заметила матушка, - и тебе
нечего к ним таскаться, вместо того чтоб готовиться к экзамену да
заниматься.
Так как я знал, что заботы матушки о моих занятиях ограничатся этими
немногими словами, то я и не почел нужным возражать ей; но после чаю
отец меня взял под руку и, отправившись вместе со мною в сад, заставил
меня рассказать все, что я видел у Засекиных.
Странное влияние имел на меня отец - и странные были наши отношения. Он
почти не занимался моим воспитанием, но никогда не оскорблял меня; он
уважал мою свободу - он даже был, если можно так выразиться, вежлив со
мною... Только он не допускал меня до себя. Я любил его, я любовался им,
он казался мне образцом мужчины - и, боже мой, как бы я страстно к нему
привязался, если б я постоянно не чувствовал его отклоняющей руки! Зато,
когда он хотел, но умел почти мгновенно, одним словом, одним движением
возбудить во мне неограниченное доверие к себе. Душа моя раскрывалась -
я болтал с ним, как с разумным другом, как с снисходительным
наставником... Потом он так же внезапно покидал меня - и рука его опять
отклоняла меня, ласково и мягко, но отклоняла.
На него находила иногда веселость, и тогда он готов был резвиться и
шалить со мной, как мальчик (он любил всякое сильное телесное движение);
раз - всего только раз! - он приласкал меня с такою нежностью, что я
чуть не заплакал... Но и веселость его и нежность исчезали без следа - и
то, что происходило между нами, не давало мне никаких надежд на будущее,
точно я все это во сне видел. Бывало, стану я рассматривать его умное,
красивое, светлое лицо... сердце мое задрожит, и все существо мое
устремится к нему... он словно почувствует, что во мне происходит,
мимоходом потреплет меня по щека - и либо уйдет, либо займется
чем-нибудь, либо вдруг весь застынет, как он один умел застывать, и я
тотчас же сожмусь и тоже похолодею. Редкие припадки его расположения ко
мне никогда не были вызваны моими безмолвными, но понятными мольбами:
они приходили всегда неожиданно. Размышляя впоследствии о характере
моего отца, я пришел к такому заключению, что ему было не до меня и не
до семейной жизни; он любил другое и насладился этим другим вполне. "Сам
бери, что можешь, а в руки не давайся; самому себе принадлежать - в этом
вся штука жизни", - сказал он мне однажды. В другой раз я в качестве
молодого демократа пустился в его присутствии рассуждать о свободе (он в
тот день был, как я это называл, "добрый"; тогда с ним можно было
говорить о чем угодно).
- Свобода, - повторил он, - а знаешь ли ты, что может человеку дать
свободу!
- Что?
- Воля, собственная воля, и власть она даст, которая лучше свободы. Умей
хотеть - и будешь свободным, и командовать будешь.
Отец мой прежде всего и больше всего хотел жить - и жил... Быть может,
он предчувствовал, что ему не придется долго пользоваться "штукой"
жизни: он умер сорока двух лет.
Я подробно рассказал отцу мое посещение у Засекиных. Он полувнимательно,
полурассеянно слушал меня, сидя на скамье и рисуя концом хлыстика на
песке. Он изредка посмеивался, как-то светло и забавно поглядывал на
меня и подзадоривал меня короткими вопросами и возражениями. Я сперва не
решался даже выговорить имя Зинаиды, но не удержался и начал
превозносить ее. Отец все продолжал посмеиваться. Потом он задумался,
потянулся и встал.
Я вспомнил, что, выходя из дома, он велел оседлать себе лошадь. Он был
отличный ездок - и умел, гораздо раньше г. Рери, укрощать самых диких
лошадей.
- Я с тобой поеду, папаша? - спросил я его.
- Нет, - ответил он, и лицо его приняло обычное равнодушно-ласковое
выражение. - Ступай один, коли хочешь; а кучеру скажи, что я не поеду.
Он повернулся ко мне спиной и быстро удалился. Я следил за ним глазами
- он скрылся за воротами. Я видел, как его шляпа двигалась вдоль забора:
он вошел к Засекиным.
Он остался у них не более часа, но тотчас же отправился в город и
вернулся домой только к вечеру.
После обеда я сам пошел к Засекиным. В гостиной я застал одну старуху
княгиню. Увидев меня, она почесала себе в голове под чепцом концом спицы
и вдруг спросила меня, могу ли я переписать ей одну просьбу.
- С удовольствием, - отвечал я и присел на кончик стула.
- Только смотрите покрупнее буквы ставьте, - промолвила княгиня, подавая
мне измаранный лист, - да нельзя ли сегодня, батюшка?
- Сегодня же перепишу-с.
Дверь из соседней комнаты чуть-чуть отворилась, и в отверстии показалось
лицо Зинаиды - бледное, задумчивое, с небрежно откинутыми назад
волосами: она посмотрела на меня большими холодными глазами и тихо
закрыла дверь.
- Зина, а Зина! - проговорила старуха.
Зинаида не откликнулась. Я унес просьбу старухи и целый вечер просидел
над ней.
IX
Моя "страсть" началась с того дня. Я, помнится, почувствовал тогда нечто
подобное тому, что должен почувствовать человек, поступивший на службу:
я уже перестал быть просто молодым мальчиком; я был влюбленный. Я
сказал, что с того дня началась моя страсть; я бы мог прибавить, что и
страдания мои начались с того же самого дня. Я изнывал в отсутствие
Зинаиды: ничего мне на ум не шло, все из рук валилось, я по целым дням
напряженно думал о ней... Я изнывал... но в ее присутствии мне не
становилось легче. Я ревновал, я сознавал свое ничтожество, я глупо
дулся и глупо раболепствовал - и все-таки непреодолимая сила влекла меня
к ней, и я всякий раз с невольной дрожью счастья переступал порог ее
комнаты. Зинаида тотчас же догадалась, что я в нее влюбился, да я и не
думал скрываться; она потешалась моей страстью, дурачила, баловала и
мучила меня. Сладко быть единственным источником, самовластной и
безответной причиной величайших радостей и глубочайшего горя для другого
- а я в руках Зинаиды был как мягкий воск. Впрочем, не я один влюбился в
нее: все мужчины, посещавшие ее дом, были от ней без ума - и она их всех
держала на привязи, у своих ног. Ее забавляло возбуждать в них то
надежды, то опасения, вертеть ими по своей прихоти (это она называла:
стукать людей друг о друга) - а они и не думали сопротивляться и охотно
покорялись ей. Во всем ее существе, живучем и красивом, была какая-то
особенно обаятельная смесь хитрости и беспечности, искусственности и
простоты, тишины и резвости; над всем, что она делала, говорила, над
каждым ее движением носилась тонкая, легкая прелесть, во всем
сказывалась своеобразная, играющая сила. И лицо ее беспрестанно
менялось, играло тоже: оно выражало, почти в одно и то же время, -
насмешливость, задумчивость и страстность. Разнообразнейшие чувства,
легкие, быстрые, как тени облаков в солнечный ветреный день, перебегали
то и дело по ее глазам и губам.
Каждый из ее поклонников был ей нужен. Беловзоров, которого она иногда
называла "мой зверь", а иногда просто "мой", - охотно кинулся бы за нее
в огонь; не надеясь на свои умственные способности и прочие достоинства,
он все предлагал ей жениться на ней, намекая на то, что другие только
болтают. Майданов отвечал поэтическим струнам ее души: человек довольно
холодный, как почти все сочинители, он напряженно уверял ее, а может
быть, себя, что он ее обожает, воспевал ее в нескончаемых стихах и читал
их ей с каким-то и неестественным и искренним восторгом. Она и
сочувствовала ему и чуть-чуть трунила над ним; она плохо ему верила и,
наслушавшись его излияний, заставляла его читать Пушкина, чтобы, как она
говорила, очистить воздух. Лушин, насмешливый, цинический на словах
доктор, знал ее лучше всех - и любил ее больше всех, хотя бранил ее за
глаза и в глаза. Она его уважала, но не спускала ему - и подчас с
особенным, злорадным удовольствием давала ему чувствовать, что и он у
ней в руках. "Я кокетка, я без сердца, я актерская натура, - сказала она
ему однажды в моем присутствии, - а, хорошо! Так подайте ж вашу руку, я
воткну в нее булавку, вам будет стыдно этого молодого человека, вам
будет больно, а все-таки вы, господин правдивый человек, извольте
смеяться". Лушин покраснел, отворотился, закусил губы, но кончил тем,
что подставил руку. Она его уколола, и он точно начал смеяться... и она
смеялась, запуская довольно глубоко булавку и заглядывая ему в глаза,
которыми он напрасно бегал по сторонам...
Хуже всего я понимал отношения, существовавшие между Зинаидой и графом
Малевским. Он был хорош собою, ловок и умен, но что-то сомнительное,
что-то фальшивое чудилось в нем даже мне, шестнадцатилетнему мальчику, и
я дивился тому, что Зинаида этого не замечает. А может быть, она и
замечала эту фальшь и не гнушалась ею. Неправильное воспитание, странные
знакомства и привычки, постоянное присутствие матери, бедность и
беспорядок в доме, все, начиная с самой свободы, которую пользовалась
молодая девушка, с сознания ее превосходства над окружавшими ее людьми,
развило в ней какую-то полупрезрительную небрежность и
невзыскательность. Бывало, что ни случится
- придет ли Вонифатий доложить, что сахару нет, выйдет ли наружу
какая-нибудь дрянная сплетня, поссорятся ли гости, - она только кудрями
встряхнет, скажет: пустяки! - и горя ей мало.
Зато у меня, бывало, вся кровь загоралась, когда Малевский подойдет к
ней, хитро покачиваясь, как лиса, изящно обопрется на спинку ее стула и
начнет шептать ей на ухо с самодовольной и заискивающей улыбочкой, - а
она скрестит руки на груди, внимательно глядит на него и сама улыбается
и качает головой.
- Что вам за охота принимать господина Малевского? - спросил я ее
однажды.
- А у него такие прекрасные усики, - отвечала она. - Да это не по вашей
части.
- Вы не думаете ли, что я его люблю, - сказала она мне в другой раз. -
Нет; я таких любить не могу, на которых мне приходится глядеть сверху
вниз. Мне надобно такого, который сам бы меня сломил... Да я на такого
не наткнусь, бог милостив! Не попадусь никому в лапы, ни-ни!
- Стало быть, вы никогда не полюбите?
- А вас-то? Разве я вас не люблю? - сказала она и ударила меня по носу
концом перчатки.
Да, Зинаида очень потешалась надо мною. В течение трех недель я ее видел
каждый день - и чего, чего она со мной не выделывала! К нам она ходила
редко, и я об этом не сожалел: в нашем доме она превращалась в барышню,
в княжну, - и я ее дичился. Я боялся выдать себя перед матушкой; она
очень не благоволила к Зинаиде и неприязненно наблюдала за нами. Отца я
не так боялся: он словно не замечал меня, я с ней говорил мало, но
как-то особенно умно и значительно. Я перестал работать, читать - я даже
перестал гулять по окрестностям, ездить верхом. Как привязанный за ножку
жук, я кружился постоянно вокруг любимого флигелька: казалось, остался
бы там навсегда... но это было невозможно; матушка ворчала на меня,
иногда сама Зинаида меня прогоняла. Тогда я запирался у себя в комнате
или уходил на самый конец сада, взбирался на уцелевшую развалину высокой
каменной оранжереи и, свесив ноги со стены, выходившей на дорогу, сидел
по часам и глядел, глядел, ничего не видя. Возле меня, по запыленной
крапиве, лениво перепархивали белые бабочки; бойкий воробей садился
недалеко на полусломанном красном кирпиче и раздражительно чирикал,
беспрестанно поворачиваясь всем телом и распустив хвостик; все еще
недоверчивые вороны изредка каркали, сидя высоко, высоко на обнаженной
макушке березы; солнце и ветер тихо играли в ее жидких ветках; звон
колоколов Донского монастыря прилетал по временам, спокойный и унылый -
а я сидел, глядел, слушал и наполнялся весь каким-то безыменным
ощущением, в котором было все: и грусть, и радость, и предчувствие
будущего, и желание, и страх жизни. Но я тогда ничего этого не понимал и
ничего бы не сумел назвать изо всего того, что во мне бродило, или бы
назвал это все одним именем - именем Зинаиды.
А Зинаида все играла со мной, как кошка с мышью. Она то кокетничала со
мной - и я волновался и таял, то она вдруг меня отталкивала - и я не
смел приблизиться к ней, не смел взглянуть на нее.
Помнится, она несколько дней сряду была очень холодна со мною, я совсем
заробел и, трусливо забегая к ним во флигель старался держаться около
старухи княгини, несмотря на то что она очень бранилась и кричала именно
в это время: ее вексельные дела шли плохо, и она уже имела два
объяснения с квартальным.
Однажды я проходил в саду мимо известного забора - и увидел Зинаиду:
подпершись обеими руками, она сидела на траве и не шевелилась. Я хотел
было осторожно удалиться, но она внезапно подняла голову и сделала мне
повелительный знак. Я замер на месте: я не понял ее с первого раза Она
повторила свой знак. Я немедленно перескочил через забор и радостно
подбежал к ней; но она остановила меня взглядом и указала мне на дорожку
в двух шагах от нее. В смущении, не зная, что делать, я стал на колени
на краю дорожки. Она до того была бледна, такая горькая печаль, такая
глубокая усталость сказывалась в каждой ее черте, что сердце у меня
сжалось, и я невольно пробормотал:
- Что с вами?
Зинаида протянула руку, сорвала какую-то травку, укусила ее и бросила ее
прочь, подальше.
- Вы меня очень любите? - спросила она наконец. - Да? Я ничего не
отвечал - да и зачем мне было отвечать?
- Да, - повторила она, по-прежнему глядя на меня. - Это так. Такие же
глаза, - прибавила она, задумалась и закрыла лицо руками. - Все мне
опротивело, - прошептала она, - ушла бы я на край света, не могу я это
вынести, не могу сладить... И что ждет меня впереди!.. Ах, мне тяжело...
боже мой, как тяжело!
- Отчего? - спросил я робко.
Зинаида мне не отвечала и только пожала плечами. Я продолжал стоять на
коленях и с глубоким унынием глядел на нее. Каждое ее слово так и
врезалось мне в сердце. В это мгновенье я, кажется, охотно бы отдал
жизнь свою, лишь бы она не горевала. Я глядел на нее - и, все-таки не
понимая, отчего ей было тяжело, живо воображал себе, как она вдруг, в
припадке неудержимой печали, ушла в сад и упала на землю, как
подкошенная. Кругом было и светло и зелено; ветер шелестел в листьях
деревьев, изредка качая длинную ветку малины над головой Зинаиды. Где-то
ворковали голуби - и пчелы жужжали, низко перелетывая по редкой траве.
Сверху ласково синело небо - а мне было так грустно...
- Прочтите мне какие-нибудь стихи, - промолвила вполголоса Зинаида и
оперлась на локоть. - Я люблю, когда вы стихи читаете. Вы поете, но это
ничего, это молодо. Прочтите мне "На холмах Грузии". Только сядьте
сперва.
Я сел и прочел "На холмах Грузии".
- "Что не любить оно не может", - повторила Зинаида. - Вот чем поэзия
хороша: она говорит нам то, чего нет и что не только лучше того, что
есть, но даже больше похоже на правду... Что не любить оно не может - и
хотело бы, да не может! - Она опять умолкла и вдруг встрепенулась и
встала. - Пойдемте. У мамаши сидит Майданов; он мне принес свою поэму, а
я его оставила. Он также огорчен теперь... что делать. Вы когда-нибудь
узнаете... только не сердитесь на меня!
Зинаида торопливо пожала мне руку и побежала вперед. Мы вернулись во
флигель. Майданов принялся читать нам своего только что отпечатанного
"Убийцу", но я не слушал его. Он выкрикивал нараспев свои четырехстопные
ямбы, рифмы чередовались и звенели, как бубенчики, пусто и громко, а я
все глядел на Зинаиду и все старался понять значение ее последних слов.
Иль, может быть, соперник тайный Тебя нежданно покорил? - воскликнул
вдруг в нос Майданов - и мои глаза и глаза Зинаиды встретились. Она
опустила их и слегка покраснела. Я увидал, что она покраснела, и
похолодел от испуга. Я уже прежде ревновал к ней, но только в это
мгновение мысль о том, что она полюбила, сверкнула у меня в голове:
"Боже мой! она полюбила!"
X
Настоящие мои терзания начались с того мгновения. Я ломал себе голову,
раздумывал, передумывал - и неотступно, хотя по мере возможности
скрытно, наблюдал за Зинаидой. В ней произошла перемена - это было
очевидно. Она уходила гулять одна и гуляла долго. Иногда она гостям не
показывалась; по целым часам сидела у себя в комнате. Прежде этого за
ней не водилось. Я вдруг сделался - или мне показалось, что я сделался -
чрезвычайно проницателен. "Не он ли? или уж не он ли?" - спрашивал я
самого себя, тревожно перебегая мыслью от одного ее поклонника к
другому. Граф Малевский (хоть я и стыдился за Зинаиду в этом сознаться)
втайне казался мне опаснее других.
Моя наблюдательность не видала дальше своего носа, и моя скрытность,
вероятно, никого не обманула; по крайней мере, доктор Лушин скоро меня
раскусил. Впрочем, и он изменился в последнее время: он похудел, смеялся
так же часто, но как-то глуше, злее и короче - невольная, нервическая
раздражительность сменила в нем прежнюю легкую иронию и напущенный
цинизм.
- Что вы это беспрестанно таскаетесь сюда, молодой человек, - сказал он
мне однажды, оставшись со мною в гостиной Засекиных. (Княжна еще не
возвращалась с прогулки, а крикливый голос княгини раздавался в
мезонине: она бранилась со своей горничной.) - Вам бы надобно учиться,
работать - пока вы молоды, - а вы что делаете?
- Вы не можете знать, работаю ли я дома, - возразил я ему не без
надменности, но и без замешательства.
- Какая уж тут работа! у вас не то на уме. Ну, я не спорю... в ваши годы
это в порядке вещей. Да выбор-то ваш больно неудачен. Разве вы не
видите, что это за дом?
- Я вас не понимаю, - заметил я.
- Не понимаете? Тем хуже для вас. Я считаю долгом предостеречь вас.
Нашему брату, старому холостяку, можно сюда ходить: что нам делается? мы
народ прокаленный, нас ничем не проберешь; а у вас кожица еще нежная;
здесь для вас воздух вредный - поверьте мне, заразиться можете.
- Как так?
- Да так же. Разве вы здоровы теперь? Разве вы в нормальном положении?
Разве то, что вы чувствуете, полезно вам, хорошо?
- Да что же я чувствую? - сказал я, а сам в душе сознавал, что доктор
прав.
- Эх, молодой человек, молодой человек, - продолжал доктор с таким
выражением, как будто в этих двух словах заключалось что-то для меня
весьма обидное, - где вам хитрить, ведь у вас еще, слава богу, что на
душе, то и на лице. А впрочем, что толковать? Я бы и сам сюда не ходил,
если б (доктор стиснул зубы)... если б я не был такой же чудак. Только
вот чему я удивляюсь: как вы, с вашим умом, не видите, что делается
вокруг вас?
- А что же такое делается? - подхватил я и весь насторожился. Доктор
посмотрел на меня с каким-то насмешливым сожалением.
- Хорош же и я, - промолвил он, словно про себя, - очень нужно это ему
говорить. Одним словом, - прибавил он, возвысив голос, - повторяю вам:
здешняя атмосфера вам не годится. Вам здесь приятно, да мало чего нет? И
в оранжерее тоже приятно пахнет - да жить в ней нельзя. Эй!
послушайтесь, возьмитесь опять за Кайданова!
Княгиня вошла и начала жаловаться доктору на зубную боль. Потом явилась
Зинаида.
- Вот, - прибавила княгиня, - господин доктор, побраните-ка ее. Целый
день пьет воду со льдом; разве ей это здорово, при ее слабой груди?
- Зачем вы это делаете? - спросил Лушин.
- А что из этого может выйти?
- Что? вы можете простудиться и умереть.
- В самом деле? Неужели? Ну что ж - туда и дорога!
- Вот как! - проворчал доктор. Княгиня ушла.
- Вот как, - повторила Зинаида. - Разве жить так весело? Оглянитесь-ка
кругом... Что - хорошо? Или вы думаете, что я этого не понимаю, не
чувствую? Мне доставляет удовольствие - пить воду со льдом, и вы
серьезно можете уверять меня, что такая жизнь стоит того, чтоб не
рискнуть ею за миг удовольствия, - я уже о счастии не говорю.
- Ну да, - заметил Лушин, - каприз и независимость... Эти два слова вас
исчерпывают: вся ваша натура в этих двух словах.
Зинаида нервически засмеялась.
- Опоздали почтой, любезный доктор. Наблюдаете плохо; отстаете. Наденьте
очки. Не до капризов мне теперь: вас дурачить, себя дурачить... куда как
весело! - А что до независимости... Мсьё Вольдемар, - прибавила вдруг
Зинаида и топнула ножкой, - не делайте меланхолической физиономии. Я
терпеть не могу, когда обо мне сожалеют. - Она быстро удалилась.
- Вредна, вредна вам здешняя атмосфера, молодой человек, - еще раз
сказал мне Лушин.


Реклама на сайте:
агентство переводов бюро; недвижимость в черногории; отопительное оборудование; Курортный отдых в Анапе! отдых в Джемете, Анапа, Ривьера клуб отель, Россия.; поршневой кремонаполнитель в кондитерские изделия

|
 |